Этнограф:
— Папа1, а как быть в такой ситуации?
— Для начала посмейся, — сказал сказочник2.
В начале было действие, то есть преступление3.

Глобализация и недовольство

13 июля 1996 г., Лондон, автострада М41: “Reclaim the Streets” организует вечеринку, собравшую почти семитысячную толпу Четверо человек занялись посадкой деревьев, укрывшись юбками огромных кукол 25-футовой высоты, в окружении танцующей под громкое техно толпы в карнавальных костюмах.

16 мая 1998 г., Прага: Свыше трех тысяч человек приняли участие в Global Street Party, блокировав главную улицу города кукольными представлениями, пожирателями огня и звуковыми системами. Буквально мгновение продлилось невообразимое зрелище: линия полицейского кордона дрогнула перед наступающей на них в танце «розовой леденцовой феей». Вскоре полицейские перегруппировались, однако в ходе последовавших беспорядков многие участники акции были арестованы и ранены.

Последние годы ушедшего тысячелетия отмечены во всем мире беспрецедентной волной «всенародных» акций протеста, организованных и скоординированных в глобальном масштабе. Акциям этим присуще — и это для меня особенно интересно — обращение к языку карнавала. Этот язык, рожденный народными низами, обладает коллективной, а не индивидуальной природой и традиционно отмечен антиавторитаризмом. Характерно, что в Британии большинство ярмарок к 1870 г. были запрещены: нарождающуюся буржуазию, стремившуюся навязать обществу собственные ценности, народный карнавал путал опасным сочетанием юмора, сексуальной и политической свободы.

В результате протест сегодня оборачивается уже не карнавалом, а отнюдь не веселым терроризмом. Хотя и то, и другое — продукты влияния мирового капитализма: любая система, как известно, производит условия для собственной критики. Поэтому и карнавальные вечеринки, о которых я упомянула вначале, и террористические акции являются формой сопротивления следствиям глобализации. Наиболее коварное из этих следствий, порождающее в обществе разрушительное чувство бессилия, — это сговор власти корпораций и государства, приносящих в жертву экономической и политической целесообразности благосостояние и права граждан. Эта ситуация заставляет задуматься о гуманистических ценностях этики и справедливости, отвергнутых в свое время последователями постмодернизма; актуальной становится проблема их переосмысления и применения.

Разумеется, искусство прочно встроено в капиталистическую рыночную экономику, которая сводит на нет любые усилия художников сохранить остатки гуманизма. Поэтому сегодня главная проблема художественной практики — это ее отношение к этике, справедливости и проявлениям субъективности. Может ли искусство содействовать возрождению этики? Может ли оно сегодня противостоять несправедливости? Какие формы сегодня должно принимать искусство и в каком контексте оно может быть эффективным? Перестали ли юмор и карнавал быть эффективным способом действия и протеста? В этом тексте предметом моих размышлений станет художественный феномен, воплощенный в фигуре трикстера — главного героя в глобальной битве за овладение языком субъективности.

Бэрри МакГи. Неизвестный в широких кругах. 2001. Инсталляция
Бэрри МакГи. Неизвестный в широких кругах. 2001. Инсталляция

Прежде чем подвергнуть глобализацию суровой критике, зададимся вопросом, не оборачиваются ли ее следствия преимуществами для искусства. Заметим, во-первых, что глобальные процессы в сфере технологий и капитала оставляют не сводимые к потреблению излишки и траты — отбросы и пустыри, дерьмо, мусор, беспорядок, отработанные идеи, истории, идеологии и людей. Мы имеем дело здесь с постоянным производством Другого. Заметим, что именно беспорядок, в отличие от порядка, является нормой человеческой реальности. Власти всегда с трудом контролируют непроизводственные траты, поэтому, где бы они ни возникали, они остаются скрытой формой сопротивления. По природе своей искусство — форма избыточного расходования, и, когда оно намеренно не вступало в союз с правящей элитой, оно сформировало целую традицию критики в виде политической сатиры, народного творчества, освоения и переработки отбракованного в истории и идеологии, что в особенности справедливо в отношении практик, связанных с феминизмом или расовой политикой.

Во-вторых, торговые маршруты — как глобальные корпоративные рынки, так и Интернет — всегда открыты для прилива идей, информации и культурного обмена. Поэтому, сокрушаясь по поводу глобализации арт-рынка, его новой идеологии и принципов функционирования, мы не должны упускать из виду того факта, что нелегитимное успешно проникает в пространство, открытое этим рынком для легитимной коммуникации. Это особенно наглядно в сети Интернет. Открываясь институционально «приемлемому», международные биеннале и конференции поддерживают сайты, где циркулировать может и «неприемлемое». Таким образом, они создают условия для обмена опытом и идеями вне навязанного институционального контроля.

В-третьих, эти сайты становятся «рыночной площадью», на которой встречается множество локальных сообществ. С одной стороны, они проявляют свои различия и неразрешимые конфликты, но одновременно начинает выстраиваться успешная взаимная коммуникация. Локальные сообщества обусловлены народной памятью: остатками семейных и религиозных традиций, устной передачей истории, особым отношением к телу, а также — сплетнями, натуральным обменом, драками, развлечениями, шутками и юмором. Большинство исследователей локальных сообществ отмечают, что однородного пространства знания, объединяющего их между собой, не существует. То есть нет общих целей или истин, способных соединить локальное с глобальным. Локальные истины и эпистемологии сосуществуют, и иногда эти различные системы мышления наводят мосты друг к другу.

Мишель Серр причисляет желание обмена к универсальным потребностям человечества (хотя я бы усмотрела универсальное начало и в юморе). Для осуществления обмена необходима среда обращения, различение средств и методов коммуникации. В ходе обмена происходит перевод понятий, расширение локальных словарей и опыта. Поэтому сегодня, когда романтическая идея всемирного сопротивления достаточно уязвима, мы можем задуматься об изменении-через-обмен (exchange and change) — через динамичное пересечение множества локальных групп. И здесь-то нам потребуется «рыночная площадь».

В поиске основания успешной коммуникации Серр называет два противоположных, но равно необходимых для ее осуществления условия. Первое из них — наличие «шума», поскольку значение послания обретает место только на фоне «шума», вторым же условием является полное исключение первого. Двое собеседников объединяются против путаницы и вмешательства других, настроенных на прерывание коммуникации. Поэтому для Серра «вести диалог значит предполагать третьего и пытаться исключить его... Самой сложной диалектической проблемой является не Другой — лишь множество или разновидность Того же, — но Третий»4. Этот Третий, которому Серр дает разные названия — «демон», «паразит», «Гермес» или «Дон Хуан», — неотъемлемая часть системы. Будучи включенным в круг, он размывает послание, делая его непонятным, если же он исключен — он проясняет смысл и гарантирует передачу.

Эту мысль Серра иллюстрирует история об Эшу, трикстере йоруба. Она повествует о двух друзьях, владельцах прилегающих ферм, поклявшихся друг другу в вечной дружбе. В свой пакт они не включили Эшу, и тот решил преподать им урок Надев шляпу, красную с одной стороны и белую — с другой, прикрепив трубку к затылку, он прогарцевал на лошади «задним ходом» по границе двух ферм. Друзья заспорили о цвете шляпы у всадника и о том, в какую сторону он едет, и их спор зашел так далеко, что для разрешения его призвали самого Эшу. Тот сознался, что всадником был он сам и что оба друга были правы, но при этом оба были настолько подавлены привычкой и враждой, что утратили способность воспринимать правду или встать на место другого.

В этой истории Эшу — тот, кого Серр называет Третьим, создающим «шум», чтобы породить новую модель отношений. Идея состоит в том, что «испытывая тревогу и впоследствии поглощая ее, система проходит от простой к более сложной стадии»5. В наши дни фокус, конечно, состоит в том, как в противовес усилению репрессивного контроля повлиять на продуктивное изменение в системе — ведь машинерия власти считает почти одинаково преступной как непримиримую, так и умеренную оппозицию. Начнем с того факта, что именно понимание необходимости социальных изменений порождает посредников изменений, а не наоборот, и именно они действуют на подвижной границе старого и нового знания.

Искусство и действие

Вернемся к вопросу, может ли искусство быть средством влияния или сопротивления правящей власти, или оно обречено быть декорацией и ненужным «приложением» для сил более властных? Вопрос вращается вокруг нескольких смежных факторов: статуса локального опыта как законной формы знания, художественных стратегий и их контекста, а также способов взаимодействия со зрителем.

Чтобы обрести субъективность, сконструировать себя в качестве субъекта (а именно это является главной заботой цитируемых здесь авторов), необходимо осознавать свое право на действие и наличие поля деятельности. Обретение же способности к действию и контроля над составляющими своего персонального мира возможно, лишь соединившись с властью — эстетическими и социальными структурами, порождающими культурные значения и обладающими авторитетным политическим голосом. А это в наши дни, в ситуации все большей непрозрачности институций и все большей проблематичности передачи опыта — отнюдь не простая задача.

Разрушение опыта первым констатировал Вальтер Беньямин, писавший, что информационные технологии, делая знание все более опосредованным, препятствуют прямому контакту с миром и передаче этого опыта из поколения в поколение изустной традицией. Мишель Фуко усиливает это положение Беньямина, говоря о фиктивной памяти массовой культуры, удушающей народную память и заменяющей реальность интерпретациями. В итоге «люди показаны не такими, как они были, но как они должны помнить о себе»6. В свою очередь Фредерик Джеймисон сделал известное наблюдение о том, что капитализм колонизировал не только весь мир, но и подсознательное. Иную точку зрения, не столь безнадежную, предлагает Мишель де Серто: на современной глобальной сцене он увидел новых персонажей, пришедших сюда с доселе маргинальных позиций и полных трансформативного потенциала.

Де Серто имеет в виду, главным образом, фигуры, назовем их «плутами» и «полукровками», вращающиеся в разных реальностях и репрезентациях, занятые обменом и являющиеся катализаторами изменений. Наряду с этим де Серто исследует не структуры репрезентации per se, но то, ради чего они созданы. В качестве тактик выживания, встречающихся в повседневной жизни, он рассматривает «стариковские хитрости» — маскировку и трансформацию. Это позволяет отказаться от традиционной критики потребления как действия бездумно пассивного: возможны ситуации, когда потребители выбирают опосредованные коды и приспосабливают их к собственным целям, часто отвергая предполагаемое производителями. Так опосредованное постоянно переплетается с опытом повседневной жизни, данный язык творчески переизобретается ради измерений и смыслов жизненного мира самого индивида. Использование уловок для достижения победы — популярная в нарративах колонизированных народов тактика, тогда как де Серто обращает внимание на повседневность плутовства.

Здесь мы подходим к интригующей проблеме искусства как потенциального агента изменения. В размышлениях об оппозиционном или политизированном искусстве на ум в первую очередь приходят стратегии исторического авангарда: протест дадаистов против буржуазной культуры, антиимпериалистская пропаганда в искусстве 60–70-х гг., проблемы идентичности в 80-е. Общим в этих стратегиях было стремление к оппозиционности и диалектике — способом отрицания был конфликт бинарных позиций, в которых одна сторона предполагает обратную. Проблема с инверсией или отрицанием на уровне сообщения, в особенности, заключается в том, что сами по себе эти тактики редко приводят к смене восприятия. Они оставляют нетронутым основание структуры или системы, которая прекрасно впитывает любое сообщение, тогда как ее код остается неизменным. В ходе постмодерных дебатов конца 80-х стало ясно, что критика со стороны оппозиции, принимающей язык власти за отправную точку, не является эффективной эстетической стратегией сопротивления и борьбы за власть. Если понятия заданного дискурса просто перевернуты, они остаются обусловленными властью и легко могут быть инкорпорированы обратно, давая власти возможность переопределяться и расширять собственные границы. Это не значит, что инверсия не эффективна вообще, но для того, чтобы произвести должное «водоизмещение» и обнаружить новые смыслы, необходима поддержка иных сил. С другой стороны, использование принципиально другого языка или набора кодов исключает почву для коммуникации.

Стефан Пауэрс. Общие деньги. 2002
Стефан Пауэрс. Общие деньги. 2002

Художественный объект, несущий главным образом оппозиционное послание, подобно самим масс-медиа становится информационным носителем либо сводится к форме социального протеста, и скорее — вторичной. Между тем не стоит забывать, что искусство — это язык и структура, способная по собственному праву оказывать на зрителя воздействие, которое не так легко интерпретировать и ассимилировать уже сложившемуся символическому дискурсу. Проблема в том, как связать между собой опосредованный опыт, навязанный доминирующей культурой, и непосредственный опыт повседневной жизни так, чтобы эта связь могла породить смену в восприятии. Обнаружим ли мы художественные и критические практики, включенные в сопротивление и при этом не зависящие от бинарных оппозиций? Может ли заданный язык с помощью критики и игры способствовать тому, чтобы институционализированный дискурс и его структуры утратили свой авторитет?

Вместо презентации того, что распознается всеми как шокирующее, стратегии detournement7 и derive8. Ситуационистского Интернационала обращаются к шокирующему аспекту вполне привычного, отстраняя тем самым «общее место». Таким образом, аффективность эстетической стратегии зависит от понимания и структурирования ее отношения к зрителю. Важно, каким образом человек вписан в поле возможных значений произведения. Это и есть место этической ответственности, где искусство способно менять существующий дискурс, мобилизуя парадоксы языка. То, что ограничивает личность, одновременно является ключом к освобождению от навязанных моделей мышления. В результате это позволяет смотрящему субъекту уйти от своего бдительного эго и открыться тому, что находится за ним, — опыту Другого. Поэтому, если разговор об этическом и политическом измерениях искусства до сих пор возможен, искусству, на мой взгляд, необходимо оставаться первопроходцем не в плане содержания, но в том, как его материал и синтаксис взаимодействуют со смотрящим субъектом.

Мое представление этой сложной конфигурации — работа ирландского художника Джеймса Колемана. Будучи размышлением о природе репрезентации и ее восприятии, расширенным до вопросов собственной идентичности и субъективности (со скрытыми ссылками на англо-ирландские колониальные отношения), эта работа тонко играет на множестве уровней языка и значений, связывая дух ирландской сказки, пародийные элементы карнавала с поп- и медиа-культурой. Многослойность ее смыслов проясняется рядом с ироничной сложностью работы Джимми Дерема, которая происходит из политики коренной Америки и обращается к проблеме языковой и культурной переводимости. Среди молодого поколения художников, следующих подрывному сатирическому пути, стоит отметить Йинка Шонибаре. То, чему посвящены работы этих художников и где начинается их траектория мысли, — это фигура трикстера и его трансформативный потенциал в культуре как возможная модель сопротивления в художественной практике.

Иконограф космоса

Нарративы о трикстере, появившиеся в колонизированных культурах, в настоящее время задействованы в отношении современных конфликтов. При этом функция трикстера заключается не в разрешении конфликта, но в разоблачении сложности. Джимми Дерем так описывает работу канадского художника Эдварда Пуатра, который, как и сам Дерем, увлечен плутовскими практиками: «Для большинства индейцев наш дед койот — символ гордого выживания. Койот всегда говорит: “Что бы ты ни делал, я займусь чем-то еще”». Заметим, что Дерем говорит не об «обратном», — это всего лишь завело бы нас на скомпрометированную территорию стратегий инверсии. Что же имеется в виду под «чем-то еще»?

Во-первых, что такое трикстер и где он встречается? Он распространился повсюду. В том числе — это Гермес в классической Греции, Равен, Харе, Койот — в Северной Америке, Кролик - в Мексике, Обезьяна-Король — в Китае, Ганеш — в Индии, Локи — в Скандинавии, Пульчинелла - в итальянской Commedia dell’ Arte, Легба — в Бенине, Эшу — у нигерийских йоруба, который вместе с Легбой превращается в Эшу-Элегуа на Кубе, Папа Легба — на Гаити и т. д. Все эти сложные фигуры объединяет полиморфная перверсия, связывающая язык и герменевтику с индивидом, сообществом и космосом.

Два аспекта интересны в трикстере в связи с проблемой этики и действия. Первый из них — видимое отсутствие у трикстера морали, отвечающей принятым кодам приличного общества. Трикстер – неисправимый лжец, мошенник, вор, игрок, эротоман, плут, насмешник, предсказатель будущего, чернорабочий и провокатор с ненасытным аппетитом. В фигуре трикстера существенна ось телесных отверстий, связывающая прием пищи, испражнение и секс, которые он сопровождает неуместным похабным смехом. Поскольку трикстер нарушает предписанные границы и выигрывает от обнаруженных им дискурсивных аномалий, он требует ревизии нашего понимания этической ответственности как в творчестве, так и в социальных процессах.

Во-вторых, трикстер традиционно выступает посредником и переводчиком между сферами божественного и человеческого, между разными языками и системами дискурса. Посредством языковых манипуляций он артикулирует пространство Другого. Трикстер — утвердительный дух, чья сцена — рыночная площадь, где самые разные люди встречаются ради купли-продажи, шуток, оскорблений, флирта. Эшу-Элегуа — Хранитель Перекрестков, а про Гермеса известно, что он изобрел язык в целях торговли и обмена. Рынок изобретает собственный жаргон, дает почву для неологизмов, смешивая роман с забытыми, отработанными и обесцененными элитарной культурой традициями. Трикстер связан не столько с переводом и толкованием, сколько с языком экономического обмена. Он демонстрирует связь перевода с продуктивной пользой и экономикой различия. По сути, если именно Другое обеспечивает связность дискурсивной позиции, тогда подразумеваемое под «другим» тайно присутствует,: в сердце любого дискурса — отнюдь не на его краях. Здесь трикстер, как переводчик и посредник, соединяется с плутом, Третьим.

Среди разных моделей плутовства стоит упомянуть описанный Льюисом Хайдом articulus — «шарнир», соединяющий различные состояния бытия и изменения восприятия. Как и в понятии «задержки» у Дюшана, пространство и время одновременно приостановлены и не приостановлены. Для примера вспомним дверь Дюшана, которая открывается, пока закрывается — “11 rue Larrey”. Исследователь западноафриканских трикстеров Роберт Пелтон называет эту модель порогом. В антропологии лиминальность отсылает к обряду перехода - так молодые члены сообщества, прежде чем занять свое место среди взрослых, физически отделены от них и пребывают в несвязном пространстве-времени «становления другим», колеблющемся между двумя состояниями. Трикстер — символ лиминального состояния и его творческого потенциала. Он создает беспорядок или «шум» там, где ради социального обновления требуется проницание, и применяет уловки, позволяющие переконфигурировать «динамическое равновесие существования». Как правило, трикстер не из тех, кто восстанавливает утраченный порядок

Вслед за Полем Раденом я перескажу здесь короткий эпизод из саги Виннебаго, в котором трикстер в очередной раз пожинает плоды своей необузданной жадности. Съев недозволенную пищу, он мучился от диареи, оказавшись буквально в собственных испражнениях. Чтобы почиститься, он отправился на реку, где «взглянув в воду, увидел множество сочных слив в глубине. Тщательно осмотрев их, он нырнул в воду, но вынырнул лишь с маленькими камешками в руках. Нырнув снова, он сильно ударился о камни на дне и потерял сознание. Через какое-то время он всплыл и, когда пришел в себя, лежа на спине в воде и открыв глаза, увидел на вершине берега множество слив. Тогда он понял, что увиденное им в воде было всего лишь отражением. «Какой же я глупец! — сказал он себе. — Догадайся я раньше, я избежал бы такой боли»9.

Не будем соблазняться простотой этого рассказа — в коренной Америке чем меньше, тем в каком-то смысле больше. Эта история имеет мало общего с отраженной глупостью Нарцисса: трикстер не обознался, увидев свое отражение, но узнал нечто другое. На одном уровне — это различие между реальным и его репрезентацией, тогда как на другом — речь идет о желании. Ненасытная жажда влечет его к трансгрессии, и он обманут видимостью, желая, чтобы подводные камни были сливами, более того, именно это желание влечет и структурирует его новую догадку. В данном случае отражение связано скорее с движением ума, нежели с объектом зрения. Ничего не стоит добавлять к этому, ведь сами сказки о трикстере не дают объяснений — их надо слушать и размышлять самому. По словам Беньямина, «половина искусства рассказчика — в том, чтобы не дополнять историю пояснениями... [Читателю] предоставлено интерпретировать вещи, как он понимает их — таким образом рассказ достигает размаха, которого недостает информации»10.

Тот момент истории, когда трикстер теряет сознание, можно связать с порогом или тем, что Катрин Клеман называет «синкопой/обмороком», — это задержанное дыхание, затмение сознания, астматический или эпилептический припадок, экстатический подъем либо замедленный бит в ритме джазовой синкопы. В этом мгновенном выпадении из обыденного пространства-времени эго заслонено иным состоянием сознания. Катрин Клеман уподобляет этот процесс вдохновению, однако художнику необходимо благополучно возвратиться из этого «другого» места пребывания, чтобы суметь воспользоваться своим вдохновением. Из своего приключения с отраженными сливами трикстер извлекает урок о том, что встреча с событием, не имевшим прежде символической рамки, требует нового понимания реальности.

Наконец, не случайно именно дерьмо запускает цепь событий, ведущих трикстера к узнаванию, — будучи отбросом, отработанным веществом, оно связывает смерть с обновлением жизни и принадлежит к порогу (подобное отношение, кстати, можно увидеть в народном карнавале).

Об опыте зрителя художественного действа мне хотелось бы думать именно как о соскальзывании в перерожденное пространство-время «становления другим». Вместо закрытости академического или пропагандистского сообщения — бесконечная территория «открытой» художественной работы. При этом, говоря об открытости, я имею в виду не коммуникацию в очевидном смысле слова, но «размах», которого, по словам Беньямина, «недостает информации». Поскольку каждый зритель открывает для себя значение произведения не только из его содержания, но и из собственного опыта, определенного значения быть не может. И хотя посетители, принадлежащие к одному культурному ландшафту, не могут продуцировать бесконечное число значений, художественное произведение между тем способно бесконечно расширяться, так как у каждого зрителя оно вызывает новое прочтение. Эта провокация, вызванная бесконечностью значений, переходит на другой уровень сложности, когда работы из различных культур сходятся в пространстве западного арт-рынка.

Стефан Пауэрс. Wall of Non-Sequiturs. 2001. Инсталляция
Стефан Пауэрс. Wall of Non-Sequiturs. 2001. Инсталляция

Художественное событие не дискурсивно, поскольку предложенный опыт первичен по отношению к любой ясно заданной символической рамке. Когда значение не является заранее заданным, зритель, подобно трикстеру, соскальзывает в пространство неопределенности без четких координат, которыми можно было бы закрепить себя в пространстве. Значение возникает «здесь и сейчас» и является непосредственным, а не опосредованным событием. Художественное событие (прежде всего перформанс) подобно устной речи, самому произнесению этой речи, и в безотлагательности своего материала такое искусство по-прежнему остается ближе, нежели к другим формам репрезентации, к устному искусству сказочника.

Сомнительное поддразнивание и юмор

В американской традиции трикстер, как правило, не достигает цели, но приходит к прозрению. Более того, это прозрение, хотя оно и бывает, как правило, вызвано неожиданным событием, в основе которого лежат неэтичные и эгоистичные поступки, обязательно имеет этическое измерение. Оно связано с даром интерпретации и уважением к «инакости» другого в его социальном измерении.

Трикстер кажется неэтичным, потому что отрицает коды цивилизованного поведения и удерживающие все на своих местах иерархии. Действительно, трикстер не имеет отношения ни к «правильному», ни к «месту», он всегда в движении, приземленный и парящий одновременно, искусный мастер пограничного пространства-времени, иронии, пародии и притворства. Говоря о притворстве, Умберто Эко отмечает следующее: знак по определению является заменой чего-то, но, если что-то не может быть использовано, чтобы соврать, оно не может быть использовано и для того, чтобы сказать правду, — оно вообще не может быть использовано.

Трикстер — та ложь, что ведет к правде, связывая их посредством юмора. Юмор составляет ядро письма Геральда Вайзнора, когда он описывает «выживание» американского трикстера в очень политизированной среде благодаря каламбурам, иронии и неологизмам. Для Вайзнора трикстерские нарративы - это «дикое, магическое путешествие в общественный дискурс, сомнительное поддразнивание и юмор, отрицающие эстетизм, буквальный перевод и репрезентацию»11. «Поддразнивание» у Вайзнора — это не оппозиционность или деконструкция, но подрыв, раздражитель, заигрывающий с языком институции, игра избытка. Умножение — смехом, повторением, размножением, насыщенностью, инсинуацией, клоунадой и маскарадом или — возвращение в игру исключенных закостенелым умом элементов, партизанская война, стремящаяся запутать врага.

Юмор укоренен в самом сердце трикстера. Мексиканка Хесуса Родригес так говорит о своих перформансах: «То, чем я занимаюсь, замешено на юморе, — но не на беспричинных и фривольных шутках, а на особом способе смотреть на мир. Юмор — это определенный угол зрения, дистанция, позволяющая увидеть бесконечность этого мира, всю его двусмысленность и нелепость. Предлагаю: будем двусмысленны! Разрушим табу на двусмысленность, которую, подобно инцесту, мы могли позволить себе лишь во снах. Будем двусмысленными — причем не невольно, а последовательно, объективно; примем нелепость и невезение как возможность роста, познания себя!..»12.

Трикстер возвращает нас к подавленному европейскому народному карнавалу, с которым он разделяет освободительную власть смеха, оппортунизм, маскарад и одновременность праздника и базара. Праздник — повод для обмена, дерьмо — экономика обмена – амбивалентный язык смерти и обновления жизни, измерение скорее космическое, нежели индивидуальное. Бахтин пишет о том, что космический страх (как и любой другой) в сфере образности побеждается смехом. Поэтому кал и моча, в качестве вещества космоса и телесности одновременно, играют здесь важную роль. Представленная в низшем телесном выражении, космическая катастрофа принижается, очеловечивается и превращается в гротескных монстров. Террор побеждается смехом.

В искусстве карнавально-плутовской дух возникает из необходимости инновационных, этически активных практик, тесно связанных с действием и освоением самого языка действия через трансформативную силу воображения. Поскольку наше понимание мира обусловлено опосредованными репрезентациями и идеологиями, художественное плутовство начинается с признания того факта, что мир состоит не из самоочевидных истин, но из институциональных выдумок, оборачивающихся гротескными монстрами. В таком мире искусство является не отражением аутентичной реальности, но симуляцией, которая стимулирует наш опыт и его интерпретацию. Поэтому необходимо перформативное использование языка — в прямом обращении к зрителю, в сотрудничестве с ним. Искусство возвращает к жизни избыточные расходы — остатки, долги, отбросы, работает через мобильную оппортунистскую реапроприацию и манипуляцию с властными кодами. Кроме перформанса, вспомним еще одну мобильную художественную практику, которая всегда была структурно приспособлена для решения таких задач, — инсталляцию. Несмотря на критику инсталляции за то, что она стала гомогенной lingua franca интернационализма, эта практика сохраняет определенные преимущества. Инсталляция избегает западных модернистских и маскулинных иерархий живописи и скульптуры и не является эксклюзивной собственностью западного искусства. Художник не привязан к студии, он путешествует, как трикстер или рабочий с ящиком инструментов, набитым идеями и материалом. При этом материал его может быть собран повсюду и скомбинирован с чем угодно. Он создает понятную во всем мире матрицу, которую можно заполнить содержанием из разных культурно-временных пространств, и поскольку развитие культур также не однородно, инсталляция может включать множество пространственно-географических и историко-временных измерений. Потенциально она предусматривает долю зрительской интерактивности — зритель возвращает ей часть активности, достраивая значение из различного содержания в разных последовательностях.

Что стоит вкратце сказать о контексте художественного творчества? На протяжении 90-х на западном рынке искусства и образования взаимодействовали люди с самым разным происхождением, говорящие на разных языках. Это стало плодородной почвой для игры в духе плутовских тактик с непереводимым, постколониальным, транскультуральным, постмодерным. События биеннале в Гаване, например, — одно из наиболее плодородных пересечений легитимного и нелегитимного. Вопрос заключается в том, может ли международная арт-институция рисковать, принимая паразитическое поддразнивание плутовского духа, который всегда будет неожиданно делать «что-то еще», рискуя, таким образом, быть ввергнутой в кризис извне? Сможет ли она, кроме того, исполнять роль «рыночной площади» — того места, где люди будут встречаться ради создания новых языков, отношений и открытий?

«Избыток добродетели наскучит, сын, и, знаешь, нет в том ничего хорошего, чтобы здесь забывать во имя Здесь и жизнь во имя Жизни…13.

Перевод с английского ЕКАТЕРИНЫ ЛАЗАРЕВОЙ

Примечания

  1. 1 Имеется в виду трикстер Гаити — Папа Легба (прим. пер.).
  2. 2 Patrick Chamoiseau, Solibo Magnificent, NY, 1997. 
  3. 3 Michel Serres, The Parasite, London, 1982,p.149. 
  4. 4 Michel Serres, Hermes: Literature, Science, Philosophy, London, 1982, p. 66–67. 
  5. 5 Michel Foucault, “Film and Popular Memory - Cahiers du Cinema/Extracts”, Edinburgh ’77 Magazine, no. 2: History, Production, Memory, 1977, p. 25.
  6. 6 Edward Poitras: Canada XLVI Biennale di Venezia (exh. cat.), 1995, p. 95.
  7. 7 В издании Definitions. Internationale Situationniste #1, Juin 1958 понятие “detournement” определяется как “аббревиатура для формулы — «отстранение предположенных эстетических элементов», интеграция настоящей или прошлой эстетической продукции в высшем конструировании среды». Цит. по Ги Дебор «Общество спектакля», М., 2000, с. 176 (прим. пер)
  8. 8 Там же понятие “derive” — «экспериментальная поведенческая установка, направленная на выявление принципов урбанистского общества, в частности может обозначать процесс непрерывного проведения этого эксперимента». Там же, с. 175. 
  9. 9 Paul Radin, The Trickster: A Study in American Indian Mythology, NY, 1975, p. 28. 
  10. 10 Walter Benjamin, “The Storyteller”, in Illuminations, NY, 1968, p. 89.
  11. 11 Gerald Vizenor in Revelations: Tactics of Resistance, Forms of Agency, 2000, p. 145. 
  12. 12 Corpus Delecti: Performance Art of the Americans, London, 2000. 
  13. 13 Patrick Chamoiseau, Solibo Magnificent, p.131.