«Потерянный авангард. Советская архитектура в период 1922–1932»
(фотографии Ричарда Паре), МОМА, Нью-Йорк. 18.07.07 – 29.10.07
Жан-Луи Коэн, куратор выставки «Потерянный Авангард», крупнейший специалист в области истории советской архитектуры. Автор нескольких книг, в том числе «Ле Корбюзье и мистика СССР»[1]. Живет в Нью-Йорке и Париже.
Oльга Kопёнкина: Перед тем как посмотреть выставку фотографий Ричарда Паре, я прочитала эссе канадского художника и критика Марка Льюиса в журнале «Afterall», в котором он поэтически описывает медленно разрушающееся модернистское здание в Ванкувере, которое он не переставая фотографирует, замечая, что в образы и формы модернизма уже «включены» руины, разложениe и устаревание – и это то, чем они привлекают. Тот факт, что формы, которые, казалось бы, совсем недавно были носителями нового, быстро превращаются в руины истории, ставит вопрос о нашем отношении к прошлому, его формам и структурам. И в случае России – особенно. В России и на Западе сейчас есть целые фан-клубы, вебсайты, посвященные советской архитектуре 20–30-х годов. И в фотографиях Ричарда Паре заметна фетишизация архитектуры этого периода. Что такого особенного в руинах российской авангардной архитектуры?
Жан-Луи Коэн: На ваш вопрос трудно ответить одним предложением. Это архитектура, создававшаяся в очень короткий временной период, нагружена множеством смысловых пластов. Один из них – исторический: перед нами документ эпохи, наделенной утопическим зарядом, несущий в себе идею о том, что архитектура должна внести вклад в конструирование общей мечты. Время запрашивало план «перестройки быта», а в его реализации архитекторы проявили даже технический «героизм». Они смело шли на все, идя вразрез с языком классицизма и, в случае России, порывая с национальной версией стиля модерн. Это был уникальный проект, но сегодня, конечно, он выглядит метaфорой разложения, руинирования мечты, инфраструктурой общества, осно��анного на коллективных ценностях, которые выглядят устаревшими во времена, когда капитализм доминирует в самых брутальных своих формах, особенно в России, где отсутствует баланс, присущий демократическим обществам Запада. Сегодня Россия, кажется, строит капитализм «в одной отдельной взятой стране», подобно тому, как Сталин когда-то строил социализм.
O.K.: Вы считаете, мы полностью расстались со своими прежними идеалами?
Ж.-Л.K.: Гмм… Думаю, идеалы в некотором смысле выживают, но они больше не поддерживаются государственной машиной. Наше отношение к происходящему проходит путь от любопытства к ностальгии. В чем я абсолютно уверен – так это в том, что, судя по тому, как эти здания используются, их состояние является критическим инструментом в понимании сегодняшней реальности. Oни – носители многих значений.
О.К.: Можно ли утверждать, что модернистские руины являются реальностью везде, не только в России?
Ж.-Л.К.: Сохранение этой архитектуры – реальная проблема. Она стоит на повестке дня по всему миру, начиная с момента, когда зафиксированы первые факты реставрации модернистских зданий. Началось это в 1960-х, когда по инициативе Андре Мальро, тогдашнего министра культуры в правительстве де Голля, в список зданий, подлежащих реставрации, была включена вилла Савой архитектора Ле Корбюзье. И тем не менее, должен отметить, что многие здания Лe Корбюзье и Баухауза находятся в очень плохом состоянии. Есть города, в которых за подобными зданиями хорошо следят: в Штутгарте, например, только что отреставрировали несколько зданий экспериментального района Вайзенхофшидлунг, построенных в 1927 году. Район этот, кстати, был тщательно изучен русскими. О нем, в частности, писал Казимир Малевич. Показательный пример бережного отношения – здания, построенные финскими архитекторами, например Аалто, и это несмотря на то, что зима там гораздо более суровая, чем в России. Но eсли вы поедете, например, в Тель-Авив и посмотрите на известные модернистские постройки, то увидите, в каком жалком состоянии они находятся.
O.K.: Мое впечатление от архитектуры функционализма, или авангарда, как вы говорите, – это ее незаметность. Может быть, поэтому она сейчас в таком плохом состоянии… Здания функционалистской архитектуры настолько удачно вписаны в ландшафт, настолько cлиты с окружающей средой, что взгляд на них не останавливается. Они как машины, которые функционируют сами по себе, как будто без участия человека, и человеку кажется, что это некие природные явления, которые поддерживают себя сами…
Ж.-Л.К.: Помню, когда я приехал в Москву в 1973 году, чтобы впервые изучить все эти постройки, я посетил ДК ЗИЛа, построенный братьями Весниными, который тогда был в очень хорошем состоянии. Люди работали в этих сооружениях и гордились ими. Они осознавали архитектурное качество, а не только функцию здания. Тем не менее, состояние этих зданий изменилось. Прежде всего, здесь есть объективные проблемы – температурные и погодные условия. Минус 40о зимой и плюс 30о летом. Бетон и сталь при таких условиях разрушаются. Большинство похожих построек, например в Барселоне или Лос-Анджелесе, сейчас находятся гораздо в лучшем состоянии, чем в Москве. С другой стороны, идея архитектуры функционализма заключалась в том, что здания должны поддерживать сами себя без всяких усилий со стороны человека. Это было всеобщее восприятие этой архитектуры. В случае СССР, с середины 30-х до середины 50-х эта архитектура рассматривалась как выражение чего-то грубого, брутального, почти криминального, как нечто aнтихудожественнoe, как антиархитектура. В СССР, тем не менее, много было сделано для сохранения этой архитектуры. Однако за последние пятнадцать лет ситуация значительно ухудшилась. Например, Дом Наркомфина Гинзбурга – очень важное здание в истории мировой архитектуры – в 70-х был заселен людьми, которые были счастливы получить там квартиры. Но постепенно здание полностью пришло в упадок, и его жители дали этому случиться, втайне надеясь, что дом снесут, а им выделят новые квартиры. Вопрос условий содержания зданий очень сложный, иногда трудноразрешимый.
О.К.: Конструктивистская архитектура в СССР связана с процессом индустриализации и с государственным заказом. Архитекторы были близки верхушке власти, как, например, Мержанов (архитектор, построивший санаторий им. Ворошилова), Мельников, Гинзбург. Поэтому так быстро реализовывались конструктивистские проекты: как проекты отдельных зданий, так и застройки целых районов (Нарвская застава – пример). В своей статье к каталогу выставки вы не раз упоминаете, что то или иное здание было построено раньше, чем известные подобные здания на Западе (например, коммунальное жилище Наркомфина было построено в 30-х, тогда как аналогичный проект – знаменитая Жилая единица Ле Корбюзье в Марселе – был реализован в 40–50-х). Потом в какой-то момент этой власти понадобились другие формы, получился возврат к «эстетике» – сталинской «эстетикe». Сейчас в современной России вопросы сохранности и реставрации этих зданий чаще всего решаются политиками. Это общая тенденция во всех странах или это то, что является специфической чертой России?
Ж.-Л.К.: В своей книге я опубликовал «синие» чертежи планов здания Наркомфина Гинзбурга, которые Ле Корбюзье привез с собой из Москвы в Париж в 1929 году. Именно они помогли ему потом реализовать его проекты во Франции. Наркомфин – это пример того, что Советы потом, в 30-х, назовут «корбюзьенизмом». Все эти столбы-опоры, ленточные окна, плоские крыши и т.д. Эти «тезисы» aрхитектуры Ле Корбюзье были расширены Гинзбургом, который имел очень интересного клиента – Николая Милютина, главу Наркомфина СССР. Тот хотел вложить деньги в исследование «новых форм жизни». Ле Корбюзье посетил это строение во время своего визита в Москву в 1929 году. Для него это было откровением – он увидел в полном объеме свой проект, который он смог реализовать только лишь в формате небольшого частного дома, т.е. виллы Савой. В то же время он понимал, что его идеи могут быть реализованы, если иметь подходящий план. Так что он привез с собой планы дома Гинзбурга, для того чтобы потом, позже, использовать их, что оправдалось как раз при строительстве его знаменитого жилого дома в Марселе. Я ни в коем случае не хочу утверждать, что этот дом – стропроцентное повторение дома Гинзбурга. Но обмен, который шел между двумя мастерами авангарда, был интенсивен и продуктивен. И это действительно интересно. Кстати, один из архитекторов, который работал с Ле Корбюзье на проекте в Марселе, был Кандилис – выдающийся архитектор, грек, родившийся в Баку и живший в Ростове до 1928 года. У него были связи с архитекторами в довоенной России, и он читал российские конструктивистские журналы. Это очень интересные параллели, в которых общее знание играет огромную роль.
О.К.: Мы можем, сравнивая судьбы модернистской архитектуры в разных странах, вернуться к мысли о том, что своевременное осуществление этих проектов стало возможным только благодаря сильной власти?
Ж.-Л.К.: Если вы возьмете случай Чехословакии (страны, где авангард осуществил себя крайне интересно), то ясно увидите, что модернизм стал национальным стилем новых государств. Это был поиск новых путей репрезентации новой нации, и радикальная архитектура становилась здесь очень подходящим средством. Сильная муниципальная власть в Германии реализовалась в больших проектах в Берлине. В Нидерландах сильная муниципальная власть всегда существовала наряду с крепким капитализмом, который строил заводы. Чтобы строить, нужна власть, и нередко это также власть моды, власть элит. Фактически, у нас есть два совершенно разных типа модернистских зданий на Западе: роскошные виллы элиты и те, которые строились на основе государственных программ для удовлетворения общественных нужд. Ле Корбюзье был отнюдь не лишен поддержки со стороны элиты вне Франции – в Москве, Швейцарии и Бразилии. И только в конце 40-х он стал получать заказы на строительство общественных зданий во Франции, а также в Индии. В любом случае, архитектура всегда связана с властью. Ты еще не архитектор, если можешь предъявить только лишь чертежи.
Что было новым и исключительным в случае России – это то, что в строительстве нуждался рабочий класс, новое социальное устройство. Само же г��су��арство не было в состоянии много вкладывать в строительство. Кто же строил в 20-х в Москве? Тресты, созданные во времена нэпа, такие, как Госторг, Моссельпром, – все те компании, у которых средства вполне имелись. Города, в которых наблюдается наибольшее скопление новой архитектуры, – это крупные промышленные центры, такие, как Баку, Свердловск или Иваново-Вознесенск c его текстильными фабриками. Иногда деньги промышленников «работали» вкупе с поддержкой народных комиссариатов. Здание Центросоюза Ле Корбюзье в Москве было предложено кооперативным движением во время нэпа. Вначале клиентом был Исидор Любимов, старый большевик, глава кооперативного движения. Когда его назначили наркомом иностранной торговли, проект остановили и возобновили только тогда, когда Любимов стал наркомом легкой промышленности, в 1932-м, и здание стало его новой штаб-квартирой…
Чем больше мы изучаем советскую историю, тем больше мы наблюдаем сходства с тем, что происходило и до сих пор происходит на Западе, все эти аспекты власти, безусловно, принимая во внимание черты, присущие только России. Важно осознать ситуацию во всей ее сложности и противоречивости и не поддаваться вымыслу о некой монолитной тоталитарной Власти.
O.K.: А что вы можете сказать о работе немецких архитекторов Баухауза, таких, как Эрих Мендельсон, например, которые с огромным энтузиазмом отправлялись работать в Россию в 20-х?
Ж.-Л.К.: Эрих Мендельсон – который, кстати, не имел никакого отношения к Баухаузу – был приглашен строить текстильную фабрику «Красное Знамя» в Ленинграде после того, как он построил замечательное здание шляпной фабрики Лукенвальде, на юге Берлина. Но история закончилась не слишком приятно: он построил только часть фабрики, когда у него начался конфликт с местными российскими архитекторами, которые отказывались передавать ему контроль над проектом – как из моральных побуждений, так и из материальных, – и он вынужден был уехать. Фабрика так и стоит, и это главная проблема: он построил, по существу, завод, работавший на угольном топливе, и сегодня что ты будешь делать с устаревшей угольной станцией на Васильевском острове? Таким образом, многие индустриальные сооружения теперь пустуют. В Москве старые фабрики – a среди них есть очень интересные – используются в коммерческих целях риелторами и девелоперами, которые трансформируют их в жилые комплексы и офисы. Из-за нехватки жилых площадей в Москве фабрики оказались новой территорией захвата.
И тем не менее, многo архитекторов работали для России до середины 30-х годов, – не только Ле Корбюзье и Мендельсон. В 1930-м году в Россию приехали несколько ключевых фигур модернизма, в частности Ганс Мейер, который был вторым директором Баухауза после Гропиуса. Он был автором городского планирования на Дальнем Востоке и, что следует подчеркнуть особо, столицы Еврейской Республики – Биробиджана – одного из самых странных мест на территории бывшего Советского Союза. Он вернулся в Швейцарию, но многие архитекторы, приехавшие с Мейером в Россию, остались. Некоторые из них оказались потом в ГУЛаге, как Конрад Пюхель. Кстати, история этого архитектора необыкновенна: в 30-х он был сослан в ГУЛаг, потом выдан нацистской Германии, которая послала его воевать на Восточный фронт, где он был взят в плен Советской Армией и вновь отправлен в ГУЛаг.
Если Мейер был активным коммунистом, то другие были только лишь специалистами. В частности Эрнст Май, один из самых значительных европейских модернистских архитекторов столетия. Он был главным проектировщиком жилых кварталов Франкфурта-на-Майне, который обеспечил 25 000 жилых единиц между 1925 и 1930 годами. Он был одним из тех, кто разработал фундаментальную идею жилищного строительствa, которая оставалась центральной в советской практике: панельные дома, или «хрущёбы». Концепт квартала и микрорайона был привезен в Россию немцами между 1930 и 1935 годами. Но их выгнали в середине 30-х, когда журнал «Архитектура СССР» опубликовал статью, отрицающую «безобазное наследие архитектора Мая». Эта история невероятно интересна и совершенно забыта сегодня в России почти всеми.
O.K.: И, тем не менее, в российском искусствознании этому периоду уделялось внимание, несмотря на запреты и репрессии. Полное исследование конструктивистской архитектуры после долгого перерыва было проведено Селимом Хан-Магомедовым в 1960-х. Но, как вы написали в каталоге к выставке Ричарда Паре, официальная власть в России чтит гораздо больше сталинскую архитектуру и новые строительные проекты берут за эталон сталинские высотки, а не разрушающиеся здания Гинзбурга и Мельникова. Почему?
Ж.-Л.К.: Это интересный вопрос… Ситуация на самом деле меняется. Я следил за строительными проектами в Москве, осуществленными со времен Триумф-Паласа, так называемой «Восьмой сестры», возведенного десять лет тому назад возле Ленинградского шоссе в Москве. Теперь у меня возникло чувство, что вкус меняется и что городской пейзаж становится более современным. Посмотрите на Башню Федерации и постройки в районе Москва-Сити: эти новые здания ориентируются на высокие технолoгии, на то, что некоторыми критиками было названо «супермодернизмом». То есть ностальгия практически ушла из архитектуры.
Я вижу многих архитекторов моего возраста, между 45 и 65 годами, которые строят интересные здания в модернистском стиле, глядя на лучшие европейские образцы. Вы были в Москве в районе Остоженки? Здания там похожи на Гамбург, Мюнхен, Хельсинки. Они формируют пристойную, восточноевропейскую корпоративную эстетику. Нет больше колонн и шпилей… Я оптимист в вопросах современного дизайна и архитектуры. Я ясно вижу возвращение интереса к модернистской архитектуре, без постсоветского сентимента. К тому же проводится больше выставок, конференций, – жизнь сейчас более активна.
O.K.: Этот интерес более культурный, или это политическая игра?
Ж.-Л.К.: Только культурный. Старыe отношения между архитектурой и политикой ушли в прошлое. Но восприятие истории иногда очень странно… В Москве один историк показал мне свежий школьный учебник по истории искусств, в котором я прочитал, что конструктивистские идеи привели к созданию советских коммуналок сталинского времени. Это ужасная историческая ложь! Мы должны разделять эти вещи. Во-первых, «коммунализация» началась до конструктивизма, сразу после 1917 года, когда квартиры буржуазии обобществлялись и делились пролетариатом. Образование коммуналок было связано с решением не вкладывать деньги в жилищные программы. Архитектурные мечтатели-конструктивисты никогда не создавали коммуналок. До Хрущева, который начал строить панельные дома в 1954 году, в России не было серьезных инвестиций в жилищное строительство. Думаю, что воспринять это все сейчас очень сложно. Во-вторых, другая проблема стоит на повестке дня, и онa для Москвы не самая оригинальная. В городе, который преимущественно модернистский, для человека, если он не специалист по архитектуре, трудно идентифицировать те здания, которые являются оригиналами, хрупкими экспериментами по отношению к тысячам сооружений, построенных позже в том же стиле. Это очень тяжелая задача – понять, что именно это маленькое ветхое здание на углу и является прототипом многих строений, окружающих его.
О.К.: Для меня – человека, наверное, больше постсоветского – возвращение ко всей этой забытой истории – настоящее откровение. Я привыкла считать, что Москва – это город преимущественно советский сo сталинской архитектурой.
Ж.-Л.К.: Это не должно восприниматься как возвращение. В каком-то смысле Россия сейчас копирует Запад. Триумф-Палас, сталинизм в российской архитектуре, был чем-то вроде запоздалого всплеска постмодернистского шика, абсолютно ушедшего в прошлое в западной архитектуре. Некоторые западные архитекторы, такие, как Нувель, Фостер, Хадид и Колхаас, очень интересуются русским авангардом и знают его прекрасно. Первый раз я услышал голос Колхааса в 1970-х, когда он позвонил мне, узнав, что я побывал в Москве. В то время он очень интересовался проектами русского авангарда… Эти ведущие архитекторы – люди, для которых русский авангард был идеалом. И их здания из стекла и металла уже успели стать моделями для российских дизайнеров и архитекторов. Другой аспект – поколенческий. Я читаю время от времени «Проект Россия» и «Архитектурный вестник». Ясно, что несколько ведущих р��ссийских архитекторов, таких, как Боков, или бывшие «бумажники» Аввакумов и Бродский, которые жили в мире утопий в 60-х и 80-х, превратились в серьезных профессионалов. Боков строит большие объекты, но они все происходят из более интеллектуального восприятия архитектуры. С другой стороны, у вас есть профессионалы, которые принадлежат к структуре власти, контролирующие Москву десятилетиями: например, Михаил Посохин-младший, сын главного архитектора Москвы на протяжении 20 лет. Его отец построил высотку на площади Восстания, Кремлевский Дворец съездов и проспект Калинина. Его сын сейчас получает большинство заказов.
О.К.: Посохин-старший считается модернистом?
Ж.-Л.К.: Михаил Посохин-старший был скорее центристом (среднее между модернизмом и традицией сталинской архитектуры), потом он стал чем-то вроде «монументальнго модернистa». Интересно подчеркнуть роль главного архитектора Москвы Александра Кузьминa. В России до сих пор есть должность главного архитектора. И это особенность России. Так как московская мэрия до сих является собственником земли в Москве, все риелторы, которые хотят строить, должны сотрудничать с чиновниками. Последний крупный проект – Китай-город, район бывшей гостиницы «Россия» – большой проект Кузьмина, главного архитектора, и Посохина-младшего…
О.К.: Но ведь они пригласили Нормана Фостера проектировать комплекс зданий!
Ж.-Л.К.: Тем не менее, проект осуществляется Кузьминым и Посохиным-младшим. То, что они осуществляют теперь, похоже, имеет очень мало отношения к работе Фостера, насколько мне известно. Фостер для них – это только имя. То же самое происходит со строительством нового здания Мариинского театра в Санкт-Петербурге: один российский архитектор, который должен был представлять Доминика Перро и помогать ему строить в России, сейчас, по сути, имеет полный контроль над проектом. В обоих случаях западные архитекторы используются только лишь для легитимации и престижа проектов.
О.К.: Кроме нового строительства, делается ли что-либо российскими властями для сохранения старых модернистских зданий?
Ж.-Л.К.: Нет. И тому есть множество причин. Первая – это очень дорого. Немцы реставрировали здание Баухауза в Дессау и «города-сады» Бруно Таута в Берлине, и сделали это очень хорошо. Но у них была солидная финансовая поддержка, а также экспертиза. В России нет архитекторов с подобной выучкой, культурой и техническими знаниями исторических построек.
O.K.: Подводя итог, я хочу вернуться к началу нашей беседы о причинах, почему модернистская архитектура так интересна современным художникам, и в особенности фотографам, как Льюиc или Паре. Именно фотография актуализирует все это множество значений, заложенных в модернистских структурах. Фотографы чувствуют, что эти формы несут в себе готовый имидж: с любого ракурса здание представляет собой цельный комплекс, монолит, т.е. именно вот этот образ утопии, о котором мы говорили. Но что представляется мне наиболее важным – это историзация современного дискурса в фотографиях советской авангардной архитектуры. Ведь современное искусство чаще всего абсолютно лишено историчности. И это дурное наследие постмодернизма сейчас изживается, как вы объяснили, в архитектуре, и, наверное, не в последнюю очередь благодаря фотографии, которая демонстрирует взгляд на архитектуру как на историю, заключенную в объекте, который так стремительно стареет. Важно понять, что эти руины и определяют наш сегодняшний контекст.
Примечания
- ^ Jean-Louis Cohen. «Le Corbusier and the Mystique of USSR: Theories and projects for Moscow, 1928–1936». Translated in English from French. 1991.