Неравнодушная машина

Из темной дремы земли, лучей надежды и микровибраций триллионов транзисторов являются духи и божества. Их образы эластичны; поблескивая, они скользят в лиминальном полумраке цифровой эпохи. За вихрями пикселей проступают паттерны. Мифологическое сознание алгоритмично; его двигатель — это мифомашина, ассамбляж нарратива, ритуала и аффекта. Ранние мифомашины складывались как средства коммуникаций с другими людьми и не-людьми. Аффект, трепетное ощущение встречи с Другим — это энергетическое ядро мифомашины, ключевая нейросоциальная сила, развернутая историей в многообразие видов мистического опыта, визионерства и средств манипуляции массовой психологией. Нарративный элемент мифа — карта пространства правил и ценностей, интерфейс миропорядка, возникающий из рассеивания охлажденного аффекта. Нарратив выстраивает связи времен, мест и уровней бытия, вдыхает в реальность смысл. Ритуал синхронизирует ритмы тела и сообщества, управляя социальным поведением и за пределами культа. Считается, что ритуал появился из синхронизации коллективных действий приматов, эволюционно выгодной тем, что во время пауз можно заметить приближение хищника. С тех пор синхронизация вошла в привычку; она активирует чувство сопричастности.

Дело мифомашин — дизайн субъективности, ее когнитивных матриц и полей привычек. Немаловажный участок этого производства — эстетика, территория компромиссов, где рассудок позволяет воображению немного посоревноваться с собой. Эстетический опыт, остановка мгновения для уносимой ветром прогресса фаустовской души, призван служить ей анестезией при перековке в инструмент технонауки. Эта буферная зона иррационального возникает, когда классический идеал выдыхается, а искусство в его «высшем призвании», по словам Гегеля, остается в прошлом. Даруемая воображению полусвобода сделала эстетическое каналом возвращения мифа в расколдованные Просвещением ландшафты. Эстетическая революция открыла чувствительность к немой речи вещей, а с ней и неразумное в рациональном. Чувство мифологичности настоящего усиливалось по мере ускорения механической репродукции образов. Мифы избавляют от раскола на психическое и социальное, субъект и объект, культуру и природу; в потребительской версии они множественны и текучи, поскольку призваны управлять не волей, а желанием. Цифровые медиа распыляют компоненты мифомашин; аффект больше не привязан к ритуальным пространствам ликования, сети заражают им, где и когда угодно. 

Молекулярная революция дала цифровым массам то, чего не хватало аналоговым, — некоторую душевную тонкость. Модерновая масса страдала «легендарной психастенией» (Роже Кайуа), или отчуждением. Цифровая масса незаметна, но не безлика. Ее молекулы — потребители — разборчивы уже потому, что сами являются объектами мониторинга, регистраций, классификаций, анализа и тестирования со стороны машинной власти-знания. Тем не менее цифровая масса хранит в себе и аналоговый элемент — магическое мышление. В архаических культурах его медиумом была мана, рассеянный во внешнем след мистического протоаффекта изумления и страха от встречи с иным, шока от осознания собственной нежизнеспособности у гоминид, низвергнутых эволюцией с лесных крон в полные опасностей саванны. Выжили только мутанты, обретшие воображение, способность к видению невидимого. С тех пор флюиды маны пронизали психосоциальную ткань; продуктами ее распада стали качества и сущности, сказуемые и подлежащие, масса и власть.

В мире технонауки остается лишь остывающий след волшебства — субъективность. Когда-то мистическая установка помогала поддерживать отношения с не-человеками, но в механистической вселенной это уже не нужно. Модернизация переселяет остатки утративших былую мощь мифомашин во внутреннюю реальность. Индустриальный век конвертировал массы идентификаций в коллективную волю; отсюда аффективная мощь его мифототальностей. Дисциплинирование тел сопровождалось легализацией субъективного в искусстве, отразившейся в ценностях оригинальности и авторства. Субъективность, этот слабый мистический транс длиною в жизнь, претворяет остатки вытесненной маны в тихую радость бытия собой. Общество потребления перевело миф с шершавого языка общей воли на множество социолектов желания, и расколотый субъект начал перерождаться в текучую, а затем и облачную сущность. Его великое наследие — абстракционизм, экзистенциальная феноменология, негативная диалектика, сопротивление, вытеснение, отчуждение, абсурд — разошлось на приемы и мемы. Рождение мозаичной субъективности отозвалось концом идеи автономного произведения. Сменившая ее контекстно-зависимая модель произведения искусства выражает характерный для сетевых коммуникаций коллажный уклад субъективности.

Для текучей субъективности любой образ — движение. Среда, которую Делёз в «Логике ощущения» называет гаптическим, заявляет о себе через жизнь ума в движущемся теле. Это четырехмерный коллаж из оптических, тактильных, вестибулярных и кинестетических сигналов, как будто увиденный «третьим глазом». В классической изобразительной традиции свет был двигателем нарратива. Разделение оптического и тактильного инсценировало дистинкцию сверхчувственного и чувственного, образа-как-вечности и контингентности материального настоящего. Уже в модернистской живописи отношения момента и вечности радикально меняются. Обесценивание тональных различий растворяет вневременное в повседневном. Пляски пылинок вечности в пене дней обращены как раз к подвижному гаптическому восприятию. Оптическое — возвышенный эфир духовной дисциплины, где встречаются классика и семиотика, где главное — визуальный код, набор узнаваемых форм, воспринимаемых подобно моделям, слепкам или отливкам через повторение. Гаптическое динамичнее: здесь важно не моделирование, а модуляции, прогнозирование и другие заботы мыслящего тела.

Исток эстетического видения — ощущение материализации духа, шаманские странствия в иных мирах. Это сфера гаптического: пока рассудок всматривается в цепи означающих, мыслящее тело на лету схватывает беззвучный шепот линий и пятен, масс и движений, согласий, сомнений и раздоров, эхо жизни вещей. Остатки веры в чудеса перекодируются в эстетическое видение. Его начало — мистический аффект — связано не с репрезентацией, а с воплощением Другого. Ритуальное действо — это встреча виртуального и актуального и подтверждение их связи. Участвующие в ритуале переживают превращение, симуляцию эпифании или палео-транса. Церемонии — это дисциплина магического производства. Грамматизируя аффективную энергию, ритуал изливает виртуальность мифа в социальное пространство; мысль, слово и действие для него равнозначны. 

some text
Дарья Ступакова «Мойры», 2024. Видеодокументация перформанса. Предоставлено автором текста.

Коллажно-серийная визуальность электронной эпохи активирует пустоту и этим усиливает эфемерное, ситуативное и атмосферное. Желание, освобожденное от воли и мобилизованное электронными медиа, спровоцировало волны экспериментов в массовой визуальной культуре 1960-х. Новая образность собиралась из компонентов, заимствованных у авангарда, — коллаж, ракурс, наплыв, минималистическая серия плюс виньетки из лексикона ар-нуво и прерафаэлитов, и поначалу служила контркультурным идеалам, но со временем нашла применение в самых разных областях. Сегодня утопические импульсы прошлого работают на технодистопию дизайна субъективности. Коконы персональных вселенных, в которых сети взращивают потребителя, изнутри покрыты экранами, с гипнотической яркостью, глубиной и разрешением являющими дипфейки потребительских фантазий. Массово производимые жизненные миры обычно требуют кастомизации, и мифопоэтическая отделка вносит уют аффирмативности в прохладные цифровые пространства. 

Постпойесис

Производство — основной за��он современности. Им охвачено все: жить значит не довольствоваться данным, а производить темпоральности, смыслы, отношения, пространства, товары, отходы. Тела, образы, языки — все включено в производственные цепочки либидинальной экономии. Потребление, досуг, прокрастинация, границы сферы производства не кончаются нигде. Разум — лишь софт, инструмент и наладчик планетарного технопарка. Иррациональное представлялось фордизму источником энергии наподобие электромагнитного поля; включи его в цепь — и оно будет работать. Когда научный разум встретил неизмеримое, предел власти чисел, в глубинах микромира отмеченный принципом неопределенности (он же апофеоз беспочвенности), стало понятно, что полностью природу не покорить и с другими придется сотрудничать. В интересах развития рынков бессознательное нужно не вытеснять, а интегрировать в систему производства, грамматизировать. Так начался переход к постфордизму, интегрирующему все способности души. Конец фордизма ознаменовался встречей кибернетики, маркетинга и структурной лингвистики для строительства сначала электронной, а потом и цифровой реальности.

some text
Павел Зуданов «ИЛИ-ИЛИ», 2024. Предоставлено автором текста.

Если структурировать бессознательные интенсивности по правилам языка, векторы желания сами выстраиваются вдоль силовых линий поэтического производства. Знак имеет тайную власть над референтом, если размывает оппозиции сна и яви, живого и мертвого. Означать значит воздействовать; образ и имя —шорткаты к сущности. Дистанции сокращаются; наблюдатель и наблюдаемое, вещи и представления становятся неразличимы. Основные техники лингвистического производства — метафора (явление одной вещи как сущность другой) и метонимия (обратное действие части на целое) — восходят к симпатической магии. Поэзия, как и магия, основана на проживании языка, симбиозе со словами, поэтому она и не склонна различать виртуальное и материальное. Семиокапитализм и его цифровые медиа выравнивают уровни бытия, ускоряя сращивание нейрососудистых, электрических, логистических и финансовых сетей. Оппозиция культуры и природы предполагала покорение и колонизацию последней; онтологическая плоскостность, наоборот, старается переводить иерархии в петли фидбека.

Реальность цифровых сетей — объектно-ориентированная. Каждый объект хочет жить в своих интересах и по собственным правилам, поэтому основным способом поэтического производства становится бриколаж. Согласно Леви-Строссу, бриколаж это излюбленный метод архаической «неприрученной мысли».Взгляд бриколера втягивает подручное в игру фрагментов правил и логик, порой несвязных или неявных. Распыленность одних границ и внезапная четкость других, случайное вперемешку с нагромождениями сломанных машин; множественное неотличимо от единичного, гений места — от Мирового духа. Бриколаж включает проблески слабых сил материальности, пространственно-временных пульсаций в потоках становления вещей. Сталкиваясь с таксономиями инструментального разума, взгляд бриколера изучает их подобно тому, как морские обитатели обживают затонувший корабль. Ситуативное конструирование из разнородных элементов бросает вызов неподвижности типов и классов; оно придает форме пластичность и способность к ускользанию.

Поэтика бриколажа исходит из интер-объективной эмпатии, проявляющей то, что Роже Кайуа называл лирической силой. Это незримая суггестия форм, атман вещей, до-субъективное измерение эстетики. Волны лирической силы несут беззвучную речь предметов, рассказы об их тревогах и чаяниях, драмах, комедиях и фарсах. Качества и формы — это частоты лирической силы, сотканные рифмами виртуального и действительного. Ее импульсы — симптомы индивидуаций, поэтизирующих фоновую энергию существования, конатус, незаметное и неотступное желание каждой вещи быть собой. Лирическая сила и есть то, что связывает «реальные материалы в реальном пространстве». Взгляд бриколера — конструкторский, хоть и не инженерный. Произведение искусства предстает констелляцией разноплановых форм, накладывающихся и пересекающихся. Конструкторское отношение серийно — за проектом оно видит практику, за идентичностью — стратегию. Серфинг на волнах энтропии не придает значения разрывам мыслей, чувств и действий. Комбинируя различные режимы воплощенности, художественные, повседневные или промышленные материалы, предметы, детали, конструирование размывает границы искусства и жизни. Его бесчувственность к оппозициям продуктивна, так как позволяет ускользать из дисциплинарных тупиков. 

Если вещи — искры мировой воли, сгустки маны, то образ равен смыслу, копия оригиналу, рассказ событию, мысль действию, желание закону. Обратная сторона конструирования — аналитичность, или концептуальная редукция, вычитание не-необходимых элементов. Она позволяет заглянуть в пустотное ядро произведения искусства, отмеченное угасшим следом эпифании. Исток образов — культ. В основе сакрального лежит магический режим означивания, предположительно, дающий власть над референтом. Это Символ, «развернутое мистическое имя», чья чудесная сила в неразделимости референта и смысла. Чудо-Символ должен отменять отчуждение, склеивать расколотую субъективность, открывая потустороннее в повседневном, искупая забвение бытия отказом от критики. Его волшебство нацелено на аналоговое пресуществление реальности; это знак со сверхспособностями, непостижимыми для инструментального разума. В Символе сходятся сознание и бессознательное, рациональное и невыразимое, явленное и сокровенное. Его нужно не читать, а чувствовать; эстетическое восприятие открывает доступ к невыразимому. Чудо-Символ антитехнологичен; он еще может действовать в некоторых областях внутреннего мира, но не в оцифрованных интер-объективных средах. 

Поэтическое производство основано на опыте; его главный инструмент — струны души. Проживание воспринятого помогает включаться в поля лирической силы вещей. Познавать, не набрасывая на предметы сеть категорий; говорить с ними на их языках, сопереживать и заботиться о них, видеть их не как данности, а как возможности, пространства состояний. К интер-объективному ведут как раз слабые, подчас пренебрегаемые параметры опыта — открытость, близость, вовлеченность. Не столько дистанция и абстрагирование, как в классической схеме познания, сколько вчувствование, родство и бытие-вместе. Первый уровень поэтического производства — встреча с единичным, каждый раз открывающая собственное пространство-время. Отказываясь от сужающей восприятие субъект-объектной перспективы и вписывания вещей в функциональные цепочки «для того, чтобы», наблюдатель приближается к истокам поэзии, эстетическому переживанию другого, единичной вотности вещей, ускользающей неповторимости события. 

Невыразимое — начало поэзии. Техника блокирует подступы к нему своими лингвистическими лабиринтами. В них теряется мистическая полнота Символа, обнажая разрывы формы и содержания, а это и есть ресурс для самого технологичного режима означивания — аллегории. Недоверие к образу обогащает ее возможности, подсвечивая драматизм попыток выразить невыразимое; иносказательно можно говорить о чем угодно. Аллегория, в отличие от Символа, холодна; ее волнует не жизнь, а идея. Дыхание отсутствия придает ей сил, утверждая господство грамматики над невыразимым. Ее оптика описательна и антиэстетична, поскольку разрывает магическое родство слов и вещей. Абстрактное и конкретное не сливаются как в Символе; аллегория знает, что им суждено разминуться. Возвышая единичное до всеобщего, она не забывает об их несоизмеримости, ведущей пост-коллажную модель произведения искусства на смену органической. Подобно сновидениям, аллегорические образы выражают не единство субъективности, а ее сетевые формы, места встречи множеств.

Мистическое минус сакральное 

У поэтической логистики бессознательного та же отправная точка, что и у инструментального разума, —страх пустоты. Первым ответом блуждающему чувству нехватки у предков человека стал протомистический импульс, реактивное переживание единства с тотальностью. Древний транс был нейро-мостом над разверзшейся у входа в антропоцен пропастью между восприятием и бытием. Вспышки около-трансовых состояний начали посещать ранних гоминид после того, как мутации изгнали их из лесных крон в полные опасностей саванны. От них произошли мистические озарения, панические атаки и все, что связано с трансценденцией. Из руин протомистического аффекта Просвещение собрало тренажер для расщепленной субъективности — ��пыт возвышенного. Его начало в мистическом чаянии, направленном не на сакральный Символ, а на аллегорию бесконечности. В норме опыт возвышенного должен подвигать к моральному расколдовыванию мира, но с развитием техники его начинают использовать и для возвратного заколдовывания. Жорж Сорель считал, что в модерновом мифе главное не нарратив, а образы, столь величественные и яркие, что из глубин массовой психики им в ответ должен вспыхнуть утопический импульс. Эти образы возвышенны, поскольку являют несоизмеримость идеального и наличного, а работают они в логике мема, симуляции чудесного Символа.  

Постсовременное возвышенное восходит на обломках мифототальностей там, где доступ к бесконечному контролируется абсолютизмом языка, распыляющим микро-опыт шока и трепета в повседневном. Это уже не динамическое или математическое возвышенное, как у Канта, а технологическое. Его триггеры — не даль и гигантизм, а близкое и слабо различимое; его сцена — не гнев «дикой природы», а повседневность. Барнет Ньюман в «Возвышенное сейчас» замечал, что прекрасное ограничено рамками репрезентации и потому мешает встрече с Абсолютом. Повседневный опыт в те времена определялся коллизиями взращенного культурой печатного слова субъекта и нескончаемых серий промышленно производимых сигналов и объектов, не-мест и не-времен. В работе Агнес Мартин бесконечное являет себя в монотонном повторении прямых линий, показывая, что возвышенна сама способность восприятия, поскольку предполагает одновременно и растворенность в окружающей среде и разрыв с ней. Чувство бескрайнего в обыденном стало точкой сборки для неорганической постколлажной модели произведения. Искусство больше не окно в воображаемый мир, а метонимия бесконечности. Переизобретая отношения единичного и множественного, серийность работает как квантовое поле, где объекты — облака вероятности, длящиеся вспышки качеств. Каждая вещь — одновременно и она сама, и полный эквивалент множества точно таких же. Бесконечное сочится сквозь коконы персональных мирков; его источник в пропущенной встрече восприятия и понимания, открывающей двери невыразимому.

Главный герой современных мифологий — субъект. Модернизация пытается

some text
Катерина Anatol'evna «Хто здесь?», 2024. Предо-
ставлено автором текста.

вести его по восходящей траектории от «я» к «мы», от тела к духу, при случае попуская и соскальзывание в обратном направлении. Современное Эго ощущается так же глубоко и отчетливо, как в древности чувствовалась одержимость даймоном. «Я» — сердце культов желания в массовом обществе, либидинальная теплоцентраль, питающая доктрины успеха, заботы о себе, самореализации, социальности. В Новое время власть-знание внимательно следила за тем, чтобы Эго-даймон и тело-носитель были неслиянны и нераздельны. Трансцендентальное «Я» должно было почти безвылазно обитать в одном и том же теле, управлять им и удерживать его на своем месте в обществе. Конец дисциплинарной эпохи придал Эго-даймону бодрости; ему больше не надо прятаться во «внутреннем мире». В обществах контроля Эго-даймон живет, овнешняя себя в потребительском поведении, креативности, персонализации сервисов. 

Преодолевая зацикленность на теле-носителе, Эго-даймон находит силу в числах — кодах, паролях и номерах, открывающих доступ к потокам

some text
Ксения Бон «Красное эхо», 2024. Объект. Предо-
ставлено автором текста.

становления собой. Цифровые сети создают среду для транс-корпореализации «Я». Техники контроля экс-статичны; в чем бы они ни воплощались, гаджетах, коммуникации или самооптимизации, Эго-даймон обитает не столько внутри тела, сколько вокруг него — в образах, габитусах, мессенджерах и чатах. Развитие технологий открывает ему горизонты дополненной и множественной телесности. Навык условного выхода за пределы себя для единения с родом человеческим был этическим стандартом воспроизводства социальной ткани в эпоху дисциплины. Возвышенный опыт — это микромодель мгновенной смерти и возрождения Эго. Он так широко разливается в культуре постфордистской эпохи как раз потому, что душа проводит все больше времени вне святилищ внутреннего мира, блуждая по тоннелям реальности в маске аватара, исчезая и регенерируясь в биометрическом тумане. 

some text
Майя-София Жуматина «Временные монстры», 2022. Пересборная скульптура. Предоставлено автором
текста.

Силы, паттерны, тенденции — распределенное, латентное и транс-локальное под действием потоков цифр сворачивается в объекты. Энергия мифа теперь может служить производству частных вселенных; вотличие от мифототальностей, они текучи, фрагментарны и часто неявны. «Смерть автора» означала не только конец модернизма, но и поворот к контекстам, символическим рынкам идентичностей, а значит, и персональным мифологиям. Роль микро-демиурга, конструирующего миры в себе и для себя, предполагает ослабление позиции Автора. Частные мифологии — это бриколажные формы undead-авторства, возвращающегося к практике шаманских путешествий через мультимедийное аллегорическое конструирование. Миф переводится в набор форм, связывающих разноплановые времена и пространства, действия и эффекты. В отличие от произведений Автора, они неавтономны, контекстно-зависимы и потому используют те выразительные средства, которых требует художественный замысел, а не культурные привычки. 

Персональные мифологии становятся формой жизни, когда внутренний мир перестает умещаться в видения и начинает работать как средство коммуникации. Бриколажные мифомашины — это виртуальные мастерские концептуального конструирования, стартапы в сфере производства сетевой субъективности. Традиционный антииндивидуализм мифов не противостоит внутреннему поэтическому опыту, а дополняет его. Персональные мифологии открывают доступ к началу времен, дают возможность менять установки и коды и перезагружать свой мирок. Считается, что архаическое мифотворчество бессознательно, а модернистское сознательно. Мифы индустриальной эпохи — от Жоржа Сореля до Стива Джобса — соединяют массовое с возвышенным и этим расширяют поля производства субъективности. Это ведет к расцвету персональных мифопоэтик, способных делать сказочные дворцы из коконов, в которые Техноразум заключает потребителей. Даже если незаметные превращения и недостоверные чудеса помогают ускользнуть, за стенами тоннелей информационно-развлекательной реальности потребителей ждет унылая пустыня платформ; поэтому персональные мифологии скорее уводят вглубь кокона, к сладким снам машинного порабощения. 

Чем меньше упования на чудо, тем важнее аллегории. Лежащий в их основе разрыв восприятия и понимания становится триггером микро-катарсиса, возвышения от страстей к морали. Это позволяет прочувствовать геометрию этики до трепета. Поднимаясь по лестницам абстрактной мысли, субъект испытывает интеллектуальное вертиго, или «ужас на расстоянии» (Эдмунд Берк). Как и подобает конвульсиям, возвышенное двухкомпонентно, оно включает рост напряжения и разрядку, которую во времена Берка называли восторгом, delight. «Ужас на расстоянии» щекочет нервы, помогая представить себя объектом угрозы со стороны воображаемых катаклизмов или математической бесконечности. Само-объективация — это ключевой навык субъекта, его пропуск в общие места трансцендентального. Усваиваясь, навыки само-объективации ведут к внутреннему расколу — возвышенный субъект носит в себе свою смерть и воскрешение. Что не противоречит его фантомной натуре, воспитанной тенями теней неуходящего прошлого и мимолетного будущего.

Инкарнации мыслящего тростника

Если картезианский субъект лишь призрак, то в основе Просвещения — хонтологические байки из склепа. «Смерть автора» растворила его голос в полифонии массового потребления, и поначалу казалось, что теперь будет говорить только сам язык. С развитием коммуникаций выяснилось, что каждая вещь — пульсирующая сеть отношений; продвигая себя, она непрестанно рассказывает о своем прошлом и будущем, возможном и другом. Смысл вещи — вне ее; это мирок ее взаимосвязей, сумма возможностей. От флуктуаций энергии вакуума до всемирно-исторических сил и дальше — кластеров галактик, того, что еще недавно представлялось единым мирозданием, рассеялось вместе с картезианским субъектом. Там, где был мир, зияе�� «великое внешнее», переполняемое другими, другими другими, иными и неразличимыми. Универсальные законы уступают локальным конъюнктурам; сетевые акторы лицедействуют, меняя маски и щекоча воображение друг друга щупальцами качеств. Пост-мир — это роение бриколажей, различий, распределений и сигнатур. Близость, даль, смежность, последовательность, место, направление, присутствие, момент и прочие пространственно-временные свойства вещей — не абстракции, а двери в их внутреннюю тьму. 

Фордизм производит расколотую субъективность, постфордизм — рассеянную. Экологичная и экс-статичная, когнитивным облачком вьется она вокруг тела и его гаджетов. Линки для нее важнее узлов, другое нужнее того же самого. Ее опыт — это не внутренние сокровища, а форма включенности в окружающее. Эмпатия к вещам — не мистический дар, а условие бытия-в-мире. Столкновение экологического сознания и семиокапитализма порождает нео-сюрреалистическую атмосферу: оппозиции плавятся в потоках различий и снова кристаллизуются в силовых полях власти-знания; невыразимое мерцает сквозь машинное. В нео-сюрреализме цифровой эпохи бессознательное не психологическое, а эко- и технологическое; оно структурировано как язык программирования. Если субъективность — подвижное облако когнитивных действий, то ее телесный носитель может и не принадлежать хомо сапиенсу. Не только человек или животное, любой узел достаточно интенсивного обмена морфогенетическими импульсами может обнаружить в себе самоощущение, восприятие, память и опыт.  

Другие пробуждаются везде: в культуре, природе, технологии. Как дать им явить себя в их собственном самопонимании, а не в оптике антропоцентрических предрассудков? В Новое время областью, где субъект был согласен терпеть эффекты присутствия другого, полагалась эстетика. В формате эстетического видения вещи и сейчас охотнее являют качества, незаметные инструментальному разуму. ��не эстетики другое вытеснялось внутрь контура, очерченного понятием природы. К ней в целях самоопределения Разум причислял все неразумное. Эстетика, несмотря на свои декларации, относилась к природе потребительски, используя ее как фон для расслабления в режиме прекрасного или для стимуляции в режиме возвышенного. Сегодня то, что раньше называли природой, переполнено акторными сетями и нечеловеческими агентностями. Их пробуждение — контрапункт автоматизации, превращение человека в дофамино-серотонинового робота. 

Есть ли субъективность у не-человеческого? Согласно Эдуардо Кону, леса мыслят: воспринимают и понимают, оценивают, проецируют, решают. «Лесное мышление» расширяет понятие «неприрученной мысли» на не-нечеловеческое, включая животных, растения, метеорологические и геологические явления, а также духов. Лес — это многомерный аутопойетический бриколаж взаимодействий бессчетного количества субъективностей; «Я» есть не только у каждого живого существа, но и у множеств, ассамбляжей и созвездий. Опираясь на разработанную Пирсом «общую алгебру знаков», Кон утверждает, что взаимодействия лесных обитателей — это непрестанный обмен сигналами различных типов. Например, мимикрия — это иконическая коммуникация. Сопряжения сил, ведущих к образованию качеств и органов, Кон считает индексальными знаками: так форма крыла непосредственно связана с потоками воздуха, почти как их отпечаток. Форма реагирует на среду, животное врастает в экологическую нишу посредством обмена образами; лес предстает системой коммуникаций, нечеловеческим сообществом. Лесные языки — не абстрактные, а электрохимические системы; их грамматика — реакции, разности потенциалов, градиенты температур, пределы и пороги насыщенности. Такие сигналы проживают телом; они ближе к магическим представлениям о Символе как о чуде пресуществления.

Каждый электрохимический язык-мирок взаимодействует со множеством других, и поэтому космической дипломатией является не только шаманизм, как утверждает Эдуардо Вивейруш де Кастру, а любая коммуникация. Не существует единой Природы; различных природ неисчислимое множество — столько, сколько экосистем, ниш, существ. Все они связаны между собой по-разному и не образуют тотальность. Другость себе и родственность чужому: жизнь — это не столько конкуренция, сколько симбиозы. Граница культуры и природы проходит не между людьми и не-людьми, а внутри каждого существа. До и вне индивидуального сознания существуют полифонические дивидуальные субъективности. Самоощущение прорастает из живой материи постепенно, начиная с фоточувствительных микро-пятнышек у первых одноклеточных хищников, из которых эволюция вырастила глаза. Уже у простейших различимы признаки прото-субъективности — автореферентность и способность выбирать. Автономный индивид Нового времени — лишь момент между до- и постчеловеческой субъективностью. 

От анимизма до нейросетей мозаичные субъективности развиваются в направлении множественной телесности. Самоощущение бывает не только у организмов, но и у сетей, мест, пространств, планет. Если у лесов есть мысли, то есть и мечты, страхи, страсти, сновидения и опыт, в том числе эстетический. Из этих виртуальных напряжений, выраженных динамикой химических реакций, вырастает наблюдаемое с его оппозициями материи и энергии, бытия и небытия, существования и сущности. Иерархии и единства вторичны по отношению к пульсациям протосущего. Природа природы — это виртуальные различия или флуктуации квантового поля, а значит, структура реальности, знание и поведение должны быть фазами одного и того же процесса. Новый материализм для сегодняшних реинкарнаций сюрреализма играет роль, которую некогда играл психоанализ. Пульсирующая материя сетевых актантов и есть экологическое бессознательное. Оно было репрессировано модерновым разумом; теперь же, когда кибернетизация объединила логические конструкции с движением электронов, ментальные и физические процессы слились. Онтологический барьер между человеческим и не-человеческим — разрушительная модерновая иллюзия, которая, согласно Карен Барад, должна уступить транс-дисциплинарной бесшовности онто-этико-эпистемологии: структура реальности определяет познание, которым определяется поведение.

Искусство — это поле экспериментальных отношений с другими. Сегодня в роли другого — не-человеческое. Отсюда отношение к художественной форме как к множественному действу, сотканному из ко-активностей

some text
Ульяна Лев «Записки на полях. Галюцигении»,
2024. Предоставлено автором текста.

разноприродных акторов. Если не существует привилегированного субъекта, то и мира как общего горизонта сущего тоже нет; есть миры и мирки, подчас неполные и рассеянные. Утрачивают единство и образы; их действительность обогащается модуляциями возможностей. Образ может принадлежать нескольким вселенным одновременно, поэтому является лучшим каналом общения миров. Мифомашины политемпоральны: у каждого ритуала, жеста, истории, события, алгоритма — свои времена. Планы и программы, сценарии и судьбы, страхи и мании, потепления и вымирания, ожидания и воспоминания наполняют бурлящим безвременьем корпоративные лабиринты коммуникационной реальности. Сквозь наслоения эстетики и мистицизма, деколониальности и киберфеодализма, выгорания и распыления тихо прорастают еще неразличимые возможности и риски.